Записки д`Аршиака, Пушкин в театральных креслах, Карьера д`Антеса - Леонид Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Орудье казни было готово. Каждый строевой с ружьем у левой ноги держал в правой руке наготове свой смертоносный прут.
Отдан был приказ барабанщикам.
Гулко прокатилась по плацу напряженно-мелкая дробь двенадцати барабанов.
Конвойный протянул приговоренному длинный обнаженный тесак и с помощью солдат связал ему руки у самой чашки эфеса.
Барабаны неумолимо, отрывисто и нервно ударили бой к экзекуции.
Конвойный фельдфебель медленно двинулся по человеческой просеке, ведя за тесак покорно согбенного полуголого человека. Острие обнаженного оружья мешало ему произвольно ускорять движение, чтоб ослабить или избежать удар.
Прутья взлетали и с резким свистом ложились с двух сторон на обнаженную спину.
Я не отрывал от нее глаз. Первые удары оставили крестообразные розовые полосы. Еще несколько шагов, и весь верх спины покрылся широкими рубцами и вздулся горбом; еще два-три шага — и кровь хлынула из всех пор воспаленной кожи, так что последующие удары уже сыпались на совершенно открытое, растравленное мясо, превращая его в сплошное кровавое месиво.
Прутья неутомимо свистели, взлетали, падали с мокрым лязгом на спину истязуемого и в темных брызгах опускались к ногам шеренги. Вначале до нас доносились мучительно-жалобные стоны наказываемого, молившего о пощаде. Потом они смолкли. Мы только слышали свист от взмахов и ужасные скользкие всплески от падения гладких тяжелых дубинок на вспухшее и мокрое тело.
Казалось, огромное орудие пытки действовало на наших глазах с бездушием и точностью часового механизма.
А верховные палачи в полной генеральской форме, играя на ветре плюмажами своих черных треуголок, как опытные механики следили за правильным и точным действием своего многорукого аппарата. Конвойный с осужденным дошли до конца улицы, повернули обратно и снова двинулись в первоначальном направлении. Прогулка обещала быть бесконечной.
Полуголый человек тяжелыми шатающимися шагами еле волочился, крепко привязанный к тесаку. Из фронта каждый раз выступал на шаг очередной солдат, взмахивая своим саженным посохом, и тяжело опускал его на багровую спину. За силой каждого удара строго следили присутствующие офицеры. Распорядитель экзекуции не переставал, надрываясь и явно усердствуя перед высшим начальством, кричать батальону:
— Крепче бить… Не давать пощады… Милосердствующих тесаком.
И гигантская машина умерщвления, под грозные окрики полковника, работала без перебоя равномерными взмахами и тяжеловесными ударами.
Порывы резкого ветра, проносясь по плацу, поднимали вихри пыли, засыпая едким прахом иссеченную спину.
Осужденного уже четыре раза проволокли по шереножной улице. Он уже не ступал, а еле плелся, спотыкаясь, шатаясь и падая. Искаженное лицо обескровилось, волосы липли к вискам, взгляд блуждал. Лоскутья изрубленного мяса свисали клочьями с его плеч и ребер. Когда конвойный повернулся для пятого тура, по толпе пронесся подавленный ропот. Глухо раздались недовольные возгласы, сердитые вопросы, жалостливые всхлипывания женщин. Кто-то с глубоким причитанием оплакивал погибающего.
Тогда-то бритый военный, в очках, сопровождаемый нижним чином, с небольшой походной сумкой под мышкой, подошел к командиру.
То был полковой лекарь с фельдшером.
По правилу, командующий экзекуцией, приняв доклад военного врача о том, что «наказываемый не в состоянии вынести далее наказания», обязан приостановить экзекуцию.
— Но ведь он еще держится на ногах, — сурово заметил на доклад лекаря полковник.
— Он продержится не более минуты, — уверенно определил тот.
Командующий экзекуцией не взял на себя послабления приговора: при казни присутствовал сам военный министр.
Командир подошел к Чернышеву и, прикоснувшись рукой к треуголке, сообщил ему о докладе лекаря.
Узкие глазки министра бросили свысока взгляд на прямолинейную улицу меж двух фаланг, по которой с последними усилиями волочился пришитый к тесаку голый человек, оставляя за собой кровавый след.
Каменное лицо министра не шелохнулось. И, еле шевельнув тугими шнурами аксельбантов, он слегка махнул своей кремовой перчаткой:
— Продолжать!
Полковой врач дает истязуемому спирт для продолжения экзекуции. Снова свист и взмахи. Бессильные, расшатанные ноги, обнаженное мясо, спекшаяся кровь и темный след по песку улицы.
Еще несколько шагов, и истязуемый падает.
— На телегу! — деревянным голосом командует министр.
Истерзанное тело кладут на легкую повозку. Лишенная покровов спина зияет сплошной язвой. Два солдата взявшись за оглобли, медленно провозят телегу меж карательных шеренг под новые удары неумолимых шпицрутенов. В толпе слышатся рыданья, окрики испуганного недоумения, пронзительные и жалобные причитания. Предсмертный ужас веет над военным плацем. Тело истязуемого слабо вздрагивает, еще две-три бессильных судороги, и оно застывает недвижно.
— Следующих! — раздается бесстрастная команда Чернышева.
Труп вывозят из рядов и бросают в сторону. Он пролежит здесь целые сутки на страх всем недовольным.
Громко и повелительно полковник прочитывает по списку имена очередных приговоренных.
Конвойный унтер-офицер приводит партию обреченных, которым предстояло совместно длинной вереницей пройти сквозь строй.
Казнь длилась весь день. К вечеру нам поднесли на подпись особые экзекуционные листы с описанием результатов дня. Мы узнали из них, что четверо присужденных к шести тысячам ударов скончались до выполнения приговора. Остальные, выдержав меньшее количество шпицрутенов, отправлялись полуживыми в Сибирь.
— Имейте в виду, что шпицрутены — почетное наказание, — объяснял Баранту Чернышев, увозя его в своей коляске с военного плаца. — Это не кнут, исключающий возможность оставаться в рядах армии…
Министр ласково погладил палевой замшей свои шелковые усы.
— Заметьте, барон, — продолжал он, как бы отвечая на удивление посланника, — заметьте, что наказание выполняется не рукою палача, а товарищами осужденного. Он не обесчещен и может продолжать свою службу царю.
— О, все же не всегда, ваше сиятельство, — коротко возразил военному министру Барант.
* * *Когда в 1827 году управляющий Новороссийскими губерниями подал рапорт царю о тайном переходе двух евреев через Прут, предлагая установить за карантинные преступления смертную казнь, Николай написал на рапорте следующую резолюцию:
«Слава богу, смертной казни у нас не бывало и не мне ее вводить. Виновных прогнать сквозь тысячу человек двенадцать раз».
IV
ИЗ ЛЕТНЕГО ДНЕВНИКА 1836 ГОДА
Сегодня я застал Пушкина за чтением. Он сидел у стола на балконе в просторном домашнем костюме, с широко открытым воротничком сорочки, еле схваченным свободным узлом синего шарфа.
Вольный наряд поэта шел ему лучше мундира и фрака. Неправильность черт, небольшой рост и восточный отпечаток на его лице требовали свободной одежды, больших складок, легких тканей. Пушкину шли откидные воротнички, небрежно повязанные галстуки, плащи и мягкие черные шляпы, принимающие любые формы. Цилиндр, треуголка и шитый золотом тугой воротник резко контрастировали с его непокорными кудрями и необычным обликом белого негра.
Перед поэтом на столе лежали в синих обложках томы какого-то французского издания.
— Это Монтень, — сообщил он мне. — В последние годы я постоянно возвращаюсь к нему. Когда жизнь впервые вызывает в нас чувство глубокой усталости, нет ничего целебнее Монтеня. С ним еще можно пройти некоторое расстояние…
Я раскрыл одну из синих книжек. Это было последнее издание «Опытов».
— Я давно учусь у него, — отвечал я Пушкину, — задолго до первой жизненной усталости я, как видите, обратился к нему…
— Но всю целебную силу его заветов вы почувствуете позже. Только в пору, когда жизнь начинает еле заметно убывать в нас, когда молодость уходит, когда задор и отвага свертываются и тонкий ужас медленного умирания незримо сопутствует всем нашим думам, — вот когда эти записи уединившегося мудреца, все познавшего, во всем разочаровавшегося и снисходительного к человеческим слабостям, освежают вас, как горный ключ в душный полдень.
Пушкин произносил эти слова медленным голосом с еле заметным налетом усталости. Не в первый раз я уловил в беседе с ним то легкое ощущение утомления, которое сообщает обычно глубокую и невозмутимую тишину нашему внутреннему строю.
— Я люблю этого писателя, — продолжал он. — Дух французского Возрождения нисходит на меня с его страниц. Я люблю его образ, его историю, его книги. Мне близки его живость и подвижность, его страстность и энергия. Как хороша его молодость, полная пороков и блеска, гордости и поклонения прекрасному… И затем — эти притязания на подвиги и славу! Он хотел участвовать в политических актах, в государственных советах, в походах и осадах. Он любил войну и подвиги великих капитанов…